(выступление на VI Епархиальных образовательных чтениях, г. Братск, ноябрь 2018г.)
Я начну с одной отдаленной метафоры, чтобы потом использовать ее в своих построениях.
Есть две формы, на которые человек способен долго смотреть, чувствуя в душе тайну и умиротворение: бегущая вода, горящий огонь и проплывающие облака. Я не просчитался: сказал «две», а назвал три. Сейчас объясню.
В этом созерцании есть нечто общее, но есть и отличия. И, на мой взгляд, они связаны именно с формой и отношением к ней. Во-первых, есть ли у огня и у воды форма? Во-вторых, видимые формы облаков принадлежат больше самим облакам или нашему воображению?
Возможно, о форме огня можно было бы говорить, если бы мы смогли постичь, что такое мгновение и умели бы выделить его. Впрочем, если бы мы с точки зрения мгновения или формы пытались постичь огонь, то мало бы преуспели. Суть огня получает внешнее выражение именно в мгновенных изменениях формы. Потому и возникает ощущение, что при созерцании огня ум очищается от тяжелых, негибких мыслей: ведь огонь можно удержать в сознании, только отказавшись от формы.
У ручья нет формы, есть русло. Мы рассматриваем его небольшой участок, и в одно мгновение кажется, что вода застыла вместе со всей этой рябью на ее поверхности, но в следующее мгновение вдруг именно форма становится кажущейся, а движение – единственной реальностью, словно бы независимой от этой формы, хотя и помещенной в нее. А всякие несомые водой песчинки, травинки только подчеркивают это движение. А если вдруг появится рыба и застынет в воде, то еще острее понимаешь: она не стоит, а плывет. И эта странная переменчивость «стоит – бежит – течет – застывает» способна занимать наше сознание очень долго, производя в нем такое же действие, как горящий огонь.
Эти два примера я объединю для своих рассуждений в один тип, потому что ключевым для меня является текучесть, мгновенная переменчивость формы, которая освобождает сознание от тяжеловесных и устойчивых материальных, вещных форм для форм легких, духовных.
В созерцании облаков есть свой нюанс: они имеют форму, которую мы время от времени схватываем и удерживаем в сознании: вот собака, вот дракон, вот замок, вот всадник… Эти формы медленно перетекают одна в другую, но мы еще какое-то время видим форму прежнюю, пока не угадаем новую. И здесь наше сознание удерживается именно этим узнаванием, этой оформленностью, в которой, тем не менее, самая главная характеристика – переменчивость.
И есть еще одна форма, в моем ряду – третья, сильно отличающаяся от названных двух: предметная, вещная.
Созерцание устойчивых, «застывших», предметных форм – совсем другое дело. Эти формы, сколько ни смотри, не меняются ни через час, ни через день, ни, по большому счету, через год. Либо их изменение накапливается столь медленно, что становится заметным лишь вне непрерывного созерцания, только благодаря длительным перерывам между наблюдениями. Поэтому мы не наблюдаем долго и непрерывно за такими формами, а поступаем иначе: взглянул, схватил и пошел дальше. Когда я вернусь к ней, она легко узнается.
Итак, еще раз: в чем существенная разница, имеющая значимость для нашего сознания при встрече с этими тремя формами: мгновенно изменяющейся, плавно перетекающей и «застывшей».
Первая требует держать сознание «пустым», потому что попытка схватить форму – безрезультатна, но способна «перенапрячь» ум в этом бесполезном усилии. Мы отказываемся от этого усилия, освобождая сознание от форм.
Вторая фиксирует не столько формы, сколько их «перетекание», потому что гораздо важнее – движение, чем формы — предыдущая и последующая.
Третья встреча требует запоминания. Мы «загружаем» в сознание форму, чтобы сохранить ее там до тех пор, когда потребуется ее вспомнить при следующей встрече.
Поскольку нас окружают, по преимуществу, не просто предметы, а даже, я бы сказал, вещи, или «вещные предметы», то наше сознание наполнено застывшими формами. Чтобы мысль могла двигаться в таком пространстве, нужен тщательный порядок, иначе мысль вся перекалечится, или, что еще более вероятно, просто не дойдет до конца, а безнадежно потеряется, заблудится и забудется. Поэтому движение духовных – быстрых и легких мыслей – в таком загроможденном сознании невозможно. А если пойти дальше в направлении этого размышления – такое сознание не способно молиться, потому что суть молитвы – в беспрепятственном следовании за Духом, который «дышит, где хочет, и никто не знает, откуда приходит и куда уходит» (Иоан. 3: 8). Нужна свобода, а тут – жесткая систематизация, и это в лучшем случае, а в худшем – просто хаос, захламлённый чердак…
Но я не о молитве хотел, потому что для молитвы нужны другие обстоятельства. Я вышел поговорить о детях и молодежи, чтобы старики вспомнили, что им надлежит быть стариками. (Кому «им»? – старикам? Или детям и молодежи?)
Так вот, теперь я воспользуюсь предложенной метафорой для того, чтобы посмотреть на людей. Вернее поразмышлять о том, как люди видят друг друга.
- Чужой человек, незнакомый, – для нас предметен. И не имея возможности придать ему жизненную текучесть, мы стремимся запомнить ту единственную грань, которой он сумел хоть как-то привлечь наше внимание. Что значит: «не имеем возможности придать жизненную текучесть»? Это означает, что мы не только не имеем возможности видеть его в разных жизненных обстоятельствах и «слышать» разные грани его сознания, но даже не можем видеть этого человека в разных нарядах. Вот вышел, о чем-то сказал; если было интересно – запомнили, что этот, в рясе, что-то интересное говорил. Если потом однажды доведется встретиться, то можем улыбнуться: а, это тот, забавный субъект… в рясе… В течение некоторого времени он живет в нас этой застывшей формой. Наполнив сознание некоторым количеством таких застывших форм, мы стараемся больше туда не загружать. Или проводить чистку, помещая новых субъектов на место прежних.
- Другая категория – люди знакомые. У них есть некоторая переменчивость формы. Мы к этому готовы, потому что видим то в летнем наряде, то в зимнем, то смеющимся, то раздражающимся. И запоминаем из мыслей этого человека некоторый конечный набор узнаваемых вещей. Мы не заходим настолько далеко, чтобы наблюдать, как движутся его жизненные мысли, как его сознание преображается изо дня в день. Нам проще схватить некоторый набор узнаваемых настроений и строить свое общение в этих узнаваемых рамках. У человека, таким образом, есть не одна, а несколько граней, внутри которых можно наблюдать движение, которым, собственно говоря, этот человек нам и интересен.
Дальше можно было бы перейти к самым родным и близким для нас людям – жене, мужу и оценить отношение и убедиться, что оно почти совершенно не соответствует тому, что можно было бы ожидать от людей, непосредственно включённых в поток жизни друг друга. Но времени нет, и я перейду к тому, как мы смотрим на своих детей.
- На своих детей мы смотрим как на облако, узнаваемую форму которого мы хотим удержать как можно дольше. И ценностью в нем для нас является, с одной стороны, его переменчивость, — поэтому пытаемся учить, воспитывать и образовывать. А с другой стороны, мы невольно пытаемся удержать его как можно дольше именно в той форме, к которой привыкли и с которой научились обращаться. И получается, что наиболее удобна для нас в ребенке именно его фиксированность, потому что с ней обращаться проще: можно поместить туда или сюда, повернуть тем боком или другим, усадить за фортепиано и пять лет там удерживать пряниками и угрозами…
В результате к детству сложилось очень странное и противоречивое отношение. Мы хотим, чтоб ребенок менялся, взрослел, умнел и т.д., пытаемся высмотреть и угадать, какой будет его «завтрашняя» форма. Но при этом до абсурда держимся за форму вчерашнюю. Ведь все проблемы наших отношений с детьми оттого, что мы никак не успеваем за их переменами, а остальная часть проблем – оттого что они меняются не так и не туда, как и куда нам хотелось бы. Они меняются не по нашей фантазии (если хотите, можете называть это «планами»). И никакие придуманные нами науки не способны предвидеть их изменения, а годятся только на то, чтобы объяснять пост-фактум, почему так получилось. Это несоответствие не просто раздражает, оно напрягает, оно временами бесит, но что с ним сделать? Для начала попытаться понять, откуда оно происходит.
Вот что мне думается.
Мы придумали, что детство – самостоятельная ценность. Мы провозгласили его ценностью, наделили массой особых значимостей, сформулировали целую кучу теоретических постулатов, оформили это в специальных законах, и направили массу формальных сил на то, чтобы защищать формальное детство, но при этом каждый отдельный ребенок словно бы забыт и непонятно, что с ним делать – ведь в формулах прописана некая абстрактная усредненная величина, но ни один реальный ребенок не вписывается в нее, потому что – живой. Мы твердим о том, что ребенка нельзя лишать детства, но словно бы забыли, что сама природа ребенка – это постоянное «убегание» из детства. Ребенок каждый день меняется, движется, «течет», требуя каждый день иного осмысления своей формы. А может быть даже, что он не требует этого осмысления формы, которая уже завтра станет иной, а нуждается просто в сопровождении до того назначения, которое у него впереди. Мы должны двигаться вместе с этим ручьем, убирая на его пути препятствия, грозящие превратить его в болото; «процарапывать» русло, чтобы он не растекся лужей… Мы должны подбрасывать в этот огонь дрова, чтобы он оставался живым и веселым. «Застывший», нарисованный костер никого никогда не согреет и интересен может быть лишь столько времени, сколько необходимо, чтобы запомнить его форму. Потом он превращается в предмет на стене. Иногда, по настроению, его можно рассмотреть еще раз, чтобы в следующее мгновение отвернуться и забыть.
И самая, на мой взгляд, большая беда наша состоит в том, что мы настолько преуспели в индустрии ублажения детства, что не только дети сами поверили в то, что детьми быть лучше, и вовсе не хотят во взрослость, но и взрослые живут, погрузившись в детскость по-максимуму. Но ведь это же полное безумие в масштабах цивилизации! Мы «забыли», что ребенка, подростка, молодого или зрелого человека должно понимать, принимать и «проживать» только в направлении его актуализации: ребенок должен стать взрослым, взрослый – старым, старый – умереть ради новой жизни. Сейчас не будем говорить о том, кто и как понимает эту новую жизнь: нирвана, рай, следующее поколение… Проблема не в возможных различиях, а в отказе от всякого понимания.
По сути, мы «отлили» детство в бронзе и поставили на пьедестал в качестве памятника самому себе, словно бы это и впрямь самоценность. И при этом мы удивляемся: почему так много инфантилизма в тех, кто должен быть взрослым?
Такой подход породил массу последствий.
Превратив ребенка – и вообще человека – из «потока» в «предмет», мы провозгласили самоценность каждого мгновения жизни и живем в необоримой потребности зафиксировать это мгновение. Максимум, что мы понимаем под «динамикой» жизни – это постоянное «успешное» «обрастание» новыми ценными мгновениями при сохранении предыдущих. Поскольку наши мгновения предметны, то речь идет о вещизме и об отношениях, породивших общество потребления. Мы научились останавливать мгновения, приносить их в дом, чтобы многократно там воспроизводить, накапливать их в виде новых и новых «вещных» связей, количеством которых измеряем качество жизни. Прекрасным символом такого образа жизни является неодолимая страсть к «селфи»: Я на фоне Эйфелевой башни, Я на фоне крокодила или верблюда, Я на фоне храма или иконостаса, Я на фоне человека, выпавшего из окна многоэтажки…
Можно много и по-разному говорить о порочности вещизма в жизни. Я хочу сегодня подойти к этой беде с такой стороны:
Чтобы создать вещь, мы должны придать явлению (которое было явлением жизни до того, как стать вещью) «застывшую форму». Для этого мы отрываем это «овеществляемое мгновение» от прошлого и лишаем будущего. Когда мы смотрим на них, мы не связываем их с какой-то предысторией – эта связь остается уделом немногих «ненормальных» — и ровно так же не заботимся об их движении в будущее. Во всяком случае, не больше, чем необходимо для того, чтобы там, в будущем, продолжать «обладать» этими «вещами». Попытаюсь это проиллюстрировать:
Мы смотрим на стул – и не видим дерево, которое зеленело, ветвилось, потом проходило много стадий обработки и вот стало предметом, который мы используем, пока он не сломается. А тогда мы просто выбросим его и не видим, как он проделывает путь до помойки и дальше…
Мы смотрим на картошку на столе и не вспоминаем землю, из которой она извлечена; человека, сделавшего это; облака, проносившие дождь над этой землей. Мы смотрим на картошку на столе и думаем только о том, вкусная она или нет, так ли она поджарена, как я люблю, хочется ли мне ее сейчас или попозже…
Мир предметов – это мир отдельностей. Они отделены друг от друга, потеряв текучую связь мгновений.
Как вам покажется такая мысль: взрослого человека должно отличать от ребенка именно умение видеть явления в их взаимосвязи. За картошкой на столе должен просматриваться труд человека, вырастившего ее, труд человека, приготовившего и постоянное содействие Бога, который дал силу семени, послал дождь и произвел сердечное расположение в труженике, который преследует цель не продать мне за максимально возможную цену максимально дешевый продукт, а хочет накормить меня. В такой идеализированной взаимосвязи продавец будет бояться испортить труд пахаря своим меркантильным подходом, а пахарь будет бояться испортить божий дар своим корыстным отношением. Потому что каждый участник такой связи, неся ответственность за вверенное ему мгновение общественной жизни, тем самым несет ответственность за общее ее качество.
Вместо этой целостности мы стремимся избавиться от обременительной ответственности; мы разорвали жизнь на застывшие фрагменты, между которыми не просматривается связь. И это мы делаем мастерски, и такое умение можно считать приметой нашего времени. Поэтому наша любовь – это «нарисованный» огонь души – никого не греет.
И вот, из того объективного факта, что все в мире движется, что сами мы постоянно движемся по своей жизни, осталось только общее пугающее понимание, что мы движемся от рождения к смерти. Эта болезненная психология, порожденная «вещизмом», в свою очередь вновь порождает стремление растянуть, «овеществить» мгновение настолько, насколько только возможно, чтобы убежать если не от неизбежной смерти, то хотя бы от мыслей о ней…
Но наше движение гораздо глубже, интереснее, основательнее, гораздо более вдохновляюще. От момента явления в этот мир мы движемся:
- от небытия к бытию — через пространство быта, который играет роль вспомогательной среды;
- от неведения к Истине – через усилие познания;
- от единичности своего существования к единству всеобщности – через совместную деятельность;
- от осознания своей индивидуальности к со-знанию совместности с другими – через развитие совестливости в оценке своего личного движения.
Пожалуй, хватит. Потому что уже достаточно, чтобы сказать: на самом деле ни по одному из этих направлений мы, как общество, не движемся. Каждому из них мы создали подмену, которая поглощает наше усилие, как вата – звук, песок — воду:
- вместо движения к бытию мы погрязли в быте, превратив его в самоценность;
- вместо познания у нас «подсматривание», в котором не требуются усилия ума, а достаточно удовольствия чувственного соучастия (здесь я имею в виду ту страсть, которая находит свое выражение в существовании «ю-туба»);
- на место единства мы поставили одинаковость – умозрительное «равенство в правах и возможностях», на самом деле пестующее в человеке самолюбование своей исключительностью;
- вместо со-знания совместности (что в определенном контексте называется со-вестью) мы создали видимость удаленной (с помощью всемирной сети) со-причастности индивидуума каким-то разрозненным процессам на его собственный вкус и выбор.
В общем, мы придумали мир, в котором общество – эфемерное образование, сборище отдельных «атомов», более всего ценящих свою «совершенную» обособленность и право оставаться в этой своей «совершенной» форме наедине с самим собой. Роль любого другого индивидуума, да и государства в целом, в моей жизни всегда вспомогательная, служебная, в том смысле, что они «служат» этой моей обособленности.
Лично мне кажется, я назвал главные проблемы молодежи, созданные нами, недозревшими взрослыми, старательно углубляемые ими самими – молодежью – при активном содействии врага рода человеческого (если вам больше нравится, то – врагов нашего Отечества).
В общем-то, и решение мне кажется очевидным: если мы не хотим «лить воду на мельницу» наших врагов, то надо идти своим путем. А вот какой у нас путь «свой», об этом я сейчас не буду. Мы пока что с вами слишком обособленны друг от друга – даже те, кто формально принадлежит одной Церкви, — чтобы могли без накала страстей, рассудительно говорить о деталях этого «своего» пути. Для начала надо создавать площадки, где можно не просто обсуждать разные возможности, но обсуждать их перед лицом общей задачи: давайте искать единства. Не только друг с другом, но и со своей историей, и со своим будущим. Без этого нам не устоять.
протоиерей Андрей Скрынько
(223)